Отрывок из книги «Путешествие к Источнику Эха. Почему писатели пьют»
Отрывок из книги «Путешествие к Источнику Эха. Почему писатели пьют»

Отрывок из книги «Путешествие к Источнику Эха. Почему писатели пьют»

Редакция SWN

21 января 2021

Британская писательница Оливия Лэнг в своей книге «Путешествие к Источнику Эха. Почему писатели пьют» (2020) исследует зависимость двух пристрастий к созданию воображаемой альтернативы жизни – искусство, в частности литературу, и алкоголизм.

Здесь нет ни капли романтизации, зато детально разобрана разрушительная сила этих пристрастий над теми, кто их приобрел: Эрнест Хемингуэй, Фрэнсис Скотт Фицджеральд, Теннесси Уильямс, Джон Берримен, Джон Чивер, Реймонд Карвер предстают перед нами в новом свете, а их дневники, письма, воспоминания, интервью переплетаются с эссе и заметками о путешествиях самой писательницы.

Книга опубликована в рамках совместной программы музея современного искусства «Гараж» и издательства Ad Marginem.

Хемингуэй возвращался в Ки-Уэст в течение десяти с лишним лет: набраться сил, начать новые вещи, закончить начатые. Он вернулся сюда после смерти отца и улаживания дел в Ок-Парке, чтобы доработать «Прощай, оружие», оставив нетронутой лишь концовку. А потом, вымотанный событиями этого последнего года, уехал с Патриком и Полиной в Париж и провел в Европе почти весь 1929 год.

Вернулись они 9 января 1930 года. Почти сразу Хемингуэй приступил к эссе «Смерть после полудня», удивительному, не похожему ни на что, хотя порой и безумно скучному исследованию корриды. На сей раз он работал в арендованном доме на Перл-стрит, в двух шагах от моря. В июне он забрал книгу с собой в Вайоминг на ранчо Нордквиста; по утрам писал, после обеда ездил верхом и удил рыбу.

Этот период спокойной обстоятельной работы внезапно оборвался. Вскоре после Хеллоуина, отвозя друга к ночному поезду в Биллингс, Хемингуэй в темноте вылетел в кювет и сломал правую руку. Перед этим они распили бутылку бурбона, но впоследствии он утверждал, что всему виной его плохое ночное зрение. Через несколько недель, покинув больницу, он обосновался в Ки-Уэсте и провел там первые месяцы 1931 года, с тревогой ожидая, восстановятся ли поврежденные нервы руки. «Большую часть времени я все еще провожу в постели, – писал он Максу Перкинсу, – но очень рассчитываю, что в Ки-Уэсте все полностью наладится» [Hemingway E. Selected Letters. P. 337.]

Уже к концу этого тяжелого периода супруги Хемингуэй все-таки стали обладателями собственного дома. 29 апреля дядюшка Полины, Гас, заплатил восемь тысяч долларов за просторную, прекрасно расположенную развалюху (дом 907 по Уайтхед-стрит). Хемингуэй описал в письме другу этот дом с балконами напротив маяка, а Максу восторженно сообщил: «Это действительно чертовски хороший дом» [Ibid. P. 340.]. Сад зарос фиговыми деревьями, кокосовыми пальмами и лаймами, и он мечтательно писал, что ему хотелось бы посадить здесь джиновое дерево.

Дом-музей Эрнеста Хемингуэя в Ки-Уэст © pixabay.com

На следующее утро я отправилась по этому адресу. Ночью прошел дождь, но к десяти утра на улицах было душно и знойно. Я шла напрямик через кладбище, где спугнула зеленую бородатую игуану размером с кошку. Могилы были украшены пучками поблекших пластиковых цветов и по-кукольному розовыми ангелами. На Уайтхед-стрит я встала в очередь, тянувшуюся вдоль стены, которую Полина построила, чтобы отвадить туристов.

Оплатив вход, я направилась прямиком к бассейну, затененному пальмами, которые аркой нависали над ним. «Хоть бы от листьев расчистили», – ворчал какой-то англичанин. В сувенирной лавочке продавали серьги с шестипалыми котами и постеры с изображением Хемингуэя, лучезарно улыбающегося гигантскому марлину. «Он очень знаменитый писатель, дорогуша», – уговаривала женщина своего сына-подростка.

Дом был величественный, с желтыми ставнями и кованым железным балконом, огибавшим дом по второму этажу. Я юркнула внутрь и устремилась к книжным полкам. «Уравновешенность: как ее достигнуть». «Опасность мое ремесло». «Будденброки». «Сказки» Андерсена. «Накануне» Тургенева. Два экземпляра «Приключений Тома Сойера». Там и сям поделки африканских художников: ужасные карикатурные мальчики с руками, похожими на лапы, и печальными опухшими глазами. Нефритовые пепельницы; канделябр из стеклянных цветов удивительных оттенков морской воды.

Позади дома была небольшая постройка, изначально служившая каретным сараем. Поселившись на Уайтхед-стрит, Хемингуэй сразу переоборудовал второй этаж сарая в рабочий кабинет и мостиком соединил его со своей спальней. Сейчас кабинет был закрыт для посетителей, но сквозь кованую калитку можно было заглянуть внутрь. Большая комната с красным кафельным полом и светло-серыми стенами уставлена книгами, украшена реликвиями из старых поездок: макет быка, подсадная утка, марлин. «Смотри, мам, – спросил на юг другой мальчик, – это что, пишущая машинка?»

© pixabay.com

Как мне хотелось проникнуть внутрь! Мне вспомнилась квартира моего деда.

На дальней стене красовалась трофейная голова газели Гранта, с великолепной длинной шеей и чуткими ушами. Думаю, Хемингуэй мог ее подстрелить в свою первую африканскую поездку: одну из ста двух антилоп, занесенных в путевой дневник Полины.

Эта поездка планировалась задолго до ее осуществления. Еще до несчастного случая в Биллингсе дядюшка Гас пообещал выделить на африканское сафари двадцать пять тысяч долларов, понимая, что такая поездка может принести хорошую книгу. Поначалу Хемингуэй думал поехать мужской компанией; но, когда его рука вполне окрепла для стрельбы, в команде остался только его приятель Чарли Томпсон. Под конец к ним присоединилась и Полина, хотя охота ее не слишком интересовала.

20 декабря 1933 года они отправились из Найроби к масайским охотничьим угодьям в кратере вулкана Нгоронгоро, западнее горы Килиманджаро. Поначалу Хемингуэй был не в форме, он промахнулся, стреляя в газель и в леопарда, ранил, но не смог добить и найти гепарда. У него случались частые приступы диареи, и в январе он заболел амебной дизентерией. В удивительно подробной беллетризованной биографии «Хемингуэй: 30-е годы» Майкл Рейнольдс замечает: «К 11 января он постоянно принимал хлорид натрия, но его вечерние выпивки сводили на нет всю пользу, которую могло принести лекарство» [Reynolds M. Hemingway: The 1930s. W. W. Norton, 1997. P. 162.].

В конце концов их проводник телеграммой вызвал самолет. Хемингуэй провел день в постели, вечером вышел к бивуачному костру и съел миску картофельного пюре. Самолет был обещан к утру, но его не было весь день. На следующее утро он все же прибыл и доставил Хемингуэя в Найроби. Там он лечился антипротозойными препаратами и задолжал внушительную сумму в баре отеля «Нью-Стэнли». Подлечившись, Хемингуэй вернулся в лагерь. Стрелял он теперь удачнее, но все же каждый его охотничий трофей был заметно меньше тех, что добывал Чарли. Это его задевало, он пил по вечерам виски и погружался в тяжкие раздумья, делался мрачным и агрессивным, а иногда выглядел унылым и поутру.

Вернувшись в Ки-Уэст, он по горячим следам взялся за автобиографическую повесть «Зеленые холмы Африки» и за полгода вчерне закончил ее. Но Африка его не отпускала, и через год он туда вернулся. «Снега Килиманджаро» – это рассказ о писателе Гарри, умирающем от гангрены во время охоты в Африке, потому что он не залечил как следует маленькую царапину от колючки на колене. Самолет, который должен был забрать его в город, так и не прилетел. Гарри весь день лежит на боку в тени мимозы, потягивая виски с содовой и ссорясь с женой, которая умоляет его не пить: «У Блэка сказано – воздерживаться от алкоголя» [Хемингуэй Э. Снега Килиманджаро / пер. Н. Волжиной // Хемингуэй Э. на юг Собрание сочинений: В 4 т. Т. 1. С. 436–462.]. «Сука, – говорит он ей. – У суки щедрые руки».

Переговариваясь с женщиной, Гарри урывками думает о еще не написанных рассказах, для которых он все копил материал. Но теперь они уже не будут написаны никогда. У «Снегов» та же двойственная, сетчатая структура, что и в рассказе «На сон грядущий». Рассказы упакованы в рассказ; пейзажи – в пейзаж. Курсивные абзацы плотны и импрессионистичны, они как быстрые ручьи, пронизывающие сюжетную ткань. Некоторые из них связаны с Парижем, один – с ружьями дедушки Гарри: ружейные приклады сгорели, стволы с расплавленным в магазинных коробках свинцом валялись в куче золы.

Хемингуэй проделывает подобный трюк и в последней главе «Смерти после полудня», которая начинается словами: «Умей я сделать из этого настоящую книжку, в ней нашлось бы место для всего» [Хемингуэй Э. Смерть после полудня / пер. с англ. И. Судакевича. М.: АСТ, 2015. С. 273–283.], и затем принимает собственный вызов, давая целый каскад образов и воспоминаний, которые должны быть в ней, которым следовало бы в ней быть, но которых в ней нет, и тем не менее они неким чудесным образом в ней присутствуют: «пороховая гарь», «треск трака», «последний вечер той феерии, когда Маэра подрался с Альфредо Давидом в кафе «Куц», и «лес над Ирати, где деревья как в детских книжках со сказками».

Хемингуэй был гением упаковки; у него были дорожные сундуки и рыболовные ящики для укладки и хранения нужных в путешествии вещей самым изящным и изобретательным способом. Аналогично он работает и с текстами, выстраивая потайные уровни для заполнения своих сочинений бóльшим содержимым, чем вам поначалу кажется. «Я до отказа начинил его подлинным материалом, – говорил он о "Снегах" в Paris Review, – и со всем этим грузом, а короткий рассказ никогда прежде столько в себе не нес, он все же отрывается от земли и летит» [Hemingway E. The Art of Fiction No. 21 // Paris Review.].

«До отказа начинил его подлинным материалом». Рассказ и правда нагружен предметами и событиями собственной поездки: койка, картофельное пюре, неприлетевший самолет, настоятельная потребность в спиртном, несмотря на запрет врача. Гарри осаждают видения собственной смерти, в последнем из них самолет наконец прилетает, и Гарри летит на нем над пучками деревьев и кустарника, как летел Хемингуэй, видит зебр и антилоп гну, которые растянулись по желто-серой долине «в несколько цепочек, точно растопыренные пальцы», и наконец видит «заслоняющую весь мир, громадную, уходящую ввысь, немыслимо белую под солнцем, квадратную вершину Килиманджаро».

Вид на Килиманджаро © Sergey Pesterev / Unsplash

Перед тем как его посетило это последнее видение, Гарри задается вопросом, почему он не состоялся как писатель. «Он загубил свой талант, – отвечает он себе, – не давая ему никакого применения, загубил изменой самому себе и своим верованиям, загубил пьянством, притупившим остроту его восприятия». Женщина, Эллен, получает свою долю попреков. Она очень богата, и он понимает, что променял свою прежнюю жизнь на комфорт, что доступность денег разрушила цельную ткань его жизни, как гангрена – ногу. «Природа наделила тебя здоровым нутром, поэтому ты не раскисал так, как раскисает большинство из них», – думал он, но даже здоровое нутро дается не навечно.

Оба персонажа вымышлены, но насмешливое «большинство из них» отсылает к подлинному материалу другого рода. Хемингуэй начал «Снега» летом 1935 года и работал над ними до весны 1936-го. В ту зиму его сильно мучила бессонница, он просыпался среди ночи и пробирался в кабинет – поскольку, как на юг он объяснял своей теще в письме от 26 января, когда он работает над книгой, его мозг устраивает по ночам бешеную скачку. Если он не запишет свои ночные мысли, поутру они бесследно исчезнут, а сам он превратится в «выжатый лимон» [Hemingway E. Selected Letters. P. 436.]

Это была та «чертова бессонница», о которой он говорил Фицджеральду в письме, отправленном в Балтимор 21 декабря 1935 года, когда Скотт еще жил на Парк-авеню. Предполагалось, что письмо послужит оливковой ветвью, но через несколько недель Фицджеральд совершил поступок, который подорвал остатки их дружбы.

В феврале журнал Esquire опубликовал первую из трех частей «Крушения», длинного, болезненного эссе, в котором Фицджеральд публично признает свой крах. Эссе витиеватое и сумбурное, это сочетание пустых разглагольствований и саморазоблачений. Фицджеральд обнажает всю глубину своей депрессии и изнурения, своего отчаяния. Он признается в нелюбви ко всем своим прежним друзьям: «Я осознал, что давно уже никто и ничто мне не нравится; просто по старой привычке я стараюсь – безуспешно – убедить себя в обратном» [Фицджеральд Ф. С. Крушение / пер. с англ. А. Зверева // Фицджеральд Ф. С. Избранные произведения: В 3 т. М.: Сварог, 1993. Т. 3. С. 397–404.]. Отнюдь не все, что он говорит, чистая правда. Например, он отрицает, что был «опутан» алкогольной зависимостью, клянется, что «полгода не пил ничего, даже пива». И все же у читателя не остается сомнений, что автор дошел до предела эмоционального и творческого истощения.

Хемингуэй был поражен. 7 февраля он написал Максу, что если бы Скотту довелось попасть во Францию во время Первой мировой, то его расстреляли бы за трусость, – хотя добавил, что ему страшно жаль Скотта и он хотел бы ему помочь. Саре Мерфи, их общему другу и одному из прототипов Николь Дайвер в романе «Ночь нежна», он с сарказмом писал, что ему кажется, будто все они отступают из Москвы. «Скотт погиб в первую же неделю отступления. Но мы-то могли бы дать лучший арьергардный бой в истории, будь он проклят» [Hemingway E. Selected Letters. P. 440.] , – заключает он. Это письмо, надо сказать, было написано в сильном похмелье и содержало длинный хвастливый рассказ о пьяной драке с Уоллесом Стивенсом, который упал в лужу после нескольких ударов, нанесенных ему Хемингуэем.

Дальше – хуже. В следующей части «Крушения», опубликованной в марте, Фицджеральд сделал колкое замечание о предыстории собственного краха:

Я видел, как честные, хорошие люди впадали в такое отчаяние, что готовы были покончить с собой, – и некоторые сдавались и погибали, другие приспосабливались и добивались успеха покрупнее, чем мой; но я никогда не опускался ниже того отвращения к самому себе, которое порой находило на меня, когда я по собственной вине попадал в слишком уж некрасивое положение.

Сдавшийся и погибший – это, возможно, писатель и алкоголик Ринг Ларднер, один из близких друзей Фицджеральда и прототип Эйба Норта в романе «Ночь нежна». А приспособившийся, по всей видимости, Хемингуэй, который после разрыва с Хедли осенью 1926 года пережил черный период суицидальной депрессии.

На ринге Хемингуэй никогда не дрался кристально честно, и его следующий ход смахивает на удар ниже пояса. Раздраженные письма не прекратились, но теперь он использовал еще и «Снега Килиманджаро», чтобы раструбить свое разочарование и презрение. В варианте, опубликованном в августовском номере все того же Esquire, он уничижительно упоминает «беднягу Скотта Фицджеральда», который боготворит богатых. «Он считал их особой расой, окутанной дымкой таинственности, и когда он убедился, что они совсем не такие, это согнуло его не меньше, чем что-либо другое», – думал Гарри.

На сей раз потрясен был Фицджеральд. Он написал Хемингуэю из отеля «Гроув-Парк» в Эшвилле, где снова проводил «очистительное» лето:

Пожалуйста, не трепли мое имя в печати. Если я подчас решаю писать в духе de profundis [De profundis – Из глубины (лат.). Пс. 129:1. Этот псалом читается и как отходная молитва по усопшему. – Примеч. пер.], это не означает, что я призываю друзей в голос молиться над моим мертвым телом. Не сомневаюсь в твоих добрых намерениях, но твоя выходка лишила меня сна. Публикуя рассказ в книге, будь так любезен, убери мое имя [Fitzgerald F. S. The Letters of F. Scott Fitzgerald. P. 311.]

Хемингуэй согласился, заменив «Скотта Фицджеральда» на «Джулиана», но привкус остался, а с ним и высокомерное упоминание людей, которые сломались под натиском жизни.

Как бы жестоко все это ни звучало, я не думаю, что Хемингуэй был движим лишь злым умыслом. Эта зима была для него непростой. «Прежде у меня никогда не было настоящей меланхолии, и я очень рад, что пережил ее; теперь я представляю, через что многим приходится пройти, – не вполне искренне говорил он матери Полины. – Теперь я с большим пониманием отношусь к тому, что произошло с моим отцом» [Hemingway E. Selected Letters. P. 436.]. Но даже если и появилось у него это понимание в отношении бедняги Эда, к нему примешивались ужас, гнев и стыд. Реакция Хемингуэя на фицджеральдовскую исповедь в «Крушении» заставляет предположить, что оно всколыхнуло что-то из этих донных отложений. В апреле, через несколько дней после публикации третьей части «Крушения», он снова написал Максу: «Хорошо бы ему покончить с этим пораженческим бесстыдством. Мы все когда-нибудь умрем. Не пора ли перестать ныть?» [Ibid. P. 444.]

И я думаю в связи с этим, что «Снега» допускают двоякое прочтение. С одной стороны, рассказ замешан на яростном отрицании смерти, поражения, человеческого бессилия. Гарри не хочет умирать, и ему горько, что он промотал свою жизнь и не сделал задуманного. Смерть предстает перед ним, зловещая и ирреальная. Сначала она приходит как зловонная пустота, шныряет поблизости, словно гиена, в абсолютной тишине. Она может двоиться, может оказаться двумя полисменами на велосипедах из его ненаписанного рассказа. Вечером она взбирается ему на грудь и дышит в лицо.

И несмотря на это, переход Гарри из жизни в смерть экстатичен. В его предсмертном видении, когда он пролетает сначала над розовым облаком саранчи, затем сквозь грозу и наконец видит впереди громадный, немыслимо белый пик Килиманджаро, – в этом видении есть даже что-то триумфальное. В восходящем потоке этих абзацев чувствуешь иного Хемингуэя: он слишком хорошо знает сладость отчаяния, в его сюжетах брезжит конец земного притяжения. Ведь это он, а не Фицджеральд, издавна грозился в письмах свести счеты с жизнью, еще до того, как доктор Хемингуэй закрыл дверь своей спальни и нажал курок.

Не этой ли противоречивостью объясняется его многолетнее пристрастие к спиртному? Не прибегал ли он к выпивке в поисках равновесия между стремлением отогнать смерть и искушением в нее нырнуть? Мне снова вспомнился «По ком звонит колокол». Хемингуэй взялся за работу над книгой в 1938 году, уже начиная путь от надежного Ки-Уэста и брака с Полиной на Кубу и к Марте Геллхорн, журналистке, ставшей его третьей женой. В это время метаний и перемен он приступил к новому роману об американце Роберте Джордане, который сражается на стороне республиканских сил в Гражданской войне в Испании. В Джордане нет никакой надломленности, но, подобно Гарри, он боится утратить отвагу перед лицом смерти. Особенно его пугает боль: если однажды боль станет нестерпимой, он будет вынужден покончить с собой. Он и понимает постыдное самоубийство отца и не может его понять.

Вначале он рассказывает партизанам, что его отец умер. «Застрелился», – говорит он. «Чтобы избежать пытки?» – спрашивает Пилар. «Да, – отвечает Джордан, – чтобы избежать пытки». Его отец не подвергался пыткам, во всяком случае, в том смысле, какой вкладывает в это Пилар. Он лжет, потому что сочувствует отцу, понимает, что того подхватило темное подводное течение. Но позднее, думая о своем дедушке, герое Гражданской войны в США, он приходит к мысли, что они оба испытывали бы острый стыд за поступок отца, которого он здесь отстраненно называет «другой».

Каждый имеет право поступить так, как поступил отец, – подумал он. – Но так поступать – плохо. Я его понимаю, но не одобряю.

Минутой позже он вынужден признать, что его отец был cobarde, трусом. «Потому что, не будь он трусом, он бы дал отпор той женщине и не позволил ей издеваться над ним». В самом конце этого внутреннего монолога он заключает: «Он понимал отца, прощал ему все и жалел его, но он его стыдился».

Роберт наделен замечательной силой духа, но надо заметить, что он поддерживает свою отвагу глотком того средства, которое он называет «победителем великанов» – без чего и сам Хемингуэй, по его однажды сказанным словам, не мог жить. Друг Роберта, изрядно хвативший вина, говорит примерно то же: «Это – то самое, что убивает червячка, который нас точит».

И здесь, и впоследствии в «Празднике, который всегда с тобой» этим бравым выпивохам Хемингуэй противопоставляет слабаков, почти разрушенных алкоголем. Пабло прежде был партизанским командиром, но теперь он стал cobarde, из-за трусости которого на юг едва не погиб весь отряд. «Хуже пропойцы человека нет», – говорит Роберту жена Пабло, Пилар. «Пьяница воняет и блюет в собственной постели и выжигает себе спиртом все нутро». Позднее Роберт описывает состояние духа Пабло как беспощадное колесо: «Пьяницы и по-настоящему злые и жестокие люди укатываются до смерти» [Хемингуэй Э. По ком звонит колокол. С. 102, 457–460, 631, 284, 289, 312.]

В этом образе, полном сумятицы и безысходности, есть что-то тошнотворное. Мне вдруг представился Хемингуэй в Африке: раннее утро, он сжимает ружье и высматривает внизу газель Гранта. Я вспомнила слова Полины, что он выглядит угрюмым, и она старается держаться в стороне, опасаясь перепадов его настроения. Я подумала, как те или иные ситуации повторяются в семьях из поколения в поколение и как много усилий люди прилагают, чтобы увернуться от них, закопать их, приглушить или всучить другим людям. И я спустилась по шатким ступеням в сад, о котором Хемингуэй как-то в шутку сказал, что посадит в нем джиновое дерево. У бассейна я примкнула к группе. Вероятно, гид скоро вылетит с работы, потому что первые слова, которые до меня донеслись, были «маниакальная депрессия». «Ну, это у них в семье было наследственное, – протянул он. – Папа Хем лежал в клинике Майо. Ему вкатили электросудорожную терапию, он потерял память и не смог больше писать. Кастро захватил Кубу. Хем потерял свой дом и яхту. Он потерял свои рукописи. Он сказал, что для него это то же, что потерять жизнь. Он застрелился в Айдахо, не дожив девятнадцати дней до своего шестьдесят второго дня рождения». Раздались жидкие аплодисменты, и пока я приходила в себя от изумления, слушатели стали совать ему долларовые купюры.

Фото на обложке: © Archivi Mondadori / Wikipedia.

  • Редакция SWN

  • 21 января 2021

Подпишитесь на нашу рассылку

Подпишитесь на рассылку

E-mail рассылка

Каждый понедельник мы присылаем лучшие материалы недели

Вы подписаны!
Вы подписаны!

Читайте также

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google Chrome Firefox Safari